Ради общего блага, ради Гриндевальда, ради закона и порядка, ради справедливости и отмщения — мы вступаем в эту войну. Война становится нашим новым миром: заброшенным, разгневанным, тонущим в страхе и крике. Война не закончится, пока мы живы.

DIE BLENDUNG

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » DIE BLENDUNG » отсроченное время » nobody, not even the rain, has such small hands


nobody, not even the rain, has such small hands

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

http://i.imgur.com/uV9naPV.jpg http://i.imgur.com/3OBnMZC.jpg

somewhere i have never travelled,
gladly beyond any experience, your
eyes have their
silence: in your most
frail gesture are things which enclose me,

or which i cannot touch because they are too near

в трёмсе эльзу мансар, нет, илву мортен
гонят ливни, плетками бьющие по спине,
да хмурые грозовые тучи.
харри ступает
след в след, во рту златобоким пескарем
держит тишину, за подол схватил - не

отпускает. эйден дэйреанн в норвегии по следу
хлебных крошек идет-ищет ночной покой, в рыбьих
потрохах вылавливает перебитые истошным воем,
могильной вонью напевы на старый лад.
  харри   
глядит из зеркал с укоризной, стоит за плечом,
шепчет под руку что-то с акцентом,
омытым (из его же крови) вином.

год тысяча
девятьсот
сорок
первый

застилает глаза
мутным маревом,
смогом и криками

Отредактировано Aeden Daireann (2017-02-24 00:50:01)

+6

2

граждане
    отпустите  меня
              на  свободу
я  вам  диктатора

    воспитаю
                  в  глуши
пришлю  баночку
                      мёду

Под глаза последние месяцы все плотнее въедается грязь. Простая вода ее не берет, мыло только черноту ярче гореть заставляет. Заклинания искрами по воздуху рассыпаются и тянут соки из тела, вены из-под костей под самую кожу выводят. Зелья помогают, но ровно такой же помощи можно ждать от в двух метрах разорвавшегося пушечного ядра. Если в ромашковом чае с утра до ночи плавать, заваркой закусывать и заваренным запивать, есть надежда на успокоение. Человек в комнате с мышиными клетками слепит глаза своим мышиным халатом и мышиными интонациями. Сломать ему шею было бы не сложнее, чем крысе,
бежала прочь от грохота и, оступившись, грохнулась вниз в руки прямо
в холод плитки холодной пальцам.
Эйден короткие пальцы-мизинцы под себя прячет, ноги закладывает одна за другую, второй мизинец чтоб в полости щиколотки рядом у малой кости схоронить. Пол холодный и кафель скользкий, но между кафелем шершавее, чем наждачной по дереву проводить. У Эйдена под пальцами хлопковая мягкая простыня шершавее, чем гладкая крысиная шерстка, на языке гладко скрипит вода, между зубами застревает не больше крысиных костром пропаренных жил.
Доктор Смит крахмалом обсыпал и халат, и кабинет, и покой неспокойный приемный свой. Доктор Смит в глаз блестит металлическим, и кушетка визжит, в стену у спины так радостно ударяясь. Осмотр, читается на бумажке только что из кармана, уже дома в доме с закрытыми окнами, закрытыми чарам ставнями, дверьми, огорожено от резвой резкости далеко. Осмотр, читается по бумажке только что из кармана с третьего раза только у света камина, провести возможным не представляется. Вместо осмотра предлагается отдых на выбор: горы, море и воды, еще не весть пикси и гномы садовые с леприконами знает что. Отец понимает воды слишком буквально, выписывает сына на топи, москитам на радость и корм, матери на охи и вздохи. Сын кормит родительниц одиноких и их детей ровно восемь дней, на девятый с поджатым лысым хвостом в каюту забивается, как в нору или конуру.
Кай Несс, если письму не был рад, даже вида не подает — смотрит с прищуром, рот кривит в дерево пола и к дереву потолка, в кружку льет дрянь какую-то и в руки отмерзшие и промерзшие от костей вкладывает. Кости с чужими не соприкасаются — за то спасибо выкашляно буквами, никак не за гадкое пойло.
К закруглению третьих суток короткие пальцы-мизинцы из-под ступней черепашьими кусачими головами высовываются, ознобом трясет уже не всю комнату, а только Эйдена одного. На пятое утро Кай Несс солнца жижу с собой приносит, пыльным золотом с ног до головы обливает, бряцает по доскам из пола металлом в ведре.  Выдает тонкий нож с отстающей, в цвет ведру, заусеницей, называет его филейным. Нож из пальцев в заботливо подставляющееся ведро валится, рыбным духом поцелованная одежда остается на первый раз в куче на стуле и у стены. Рыбам кишки выпускать не то же совсем, что людям: рыбы сразу холодные, скользкие, и раз по воздуху не ходили, а в толщах все света не видели — то будто бы как не жили. Ветер в стены прячется и жует разговоры, выдает фанфары и котовасию, потому говорить здесь не с руки и только под руку — значит, заунывный плач воздуха слушают вприкуску с рыбьим немым восторгом. Эйден знает в точности, что Кай нанимает одинаково и магов, и не-: рыбью чешую от воды отличить чутье нужно, в последнем его письме было выцарапано как пощечина, а у здешних магов с этим туго, вонь пучеглазая им не по нраву и также не по зубам. Эйден тогда сам от злости пучеглаз стал, плавники только что не отрастил, потому писать перестал и дорогу напрочь и враз забыл: но здесь и море, и воды, и горы есть (доктор прописывал) — вот он здесь. Намотав рыбьих кишок на ус уже достаточно, можно выйти иногда даже в город и от шума тихого тарахтения не оглохнуть. Кай Несс собирает морщинки у глаз и кривит рот к потолку, те, что с ним рыбу пучеглазую с ножами встречают, хлопают кого попадет по колену — довольны. Насмотревшись по горло в разинутые в одуревшей безмолвной радости пасти, можно из своей через раз исторгнуть больше в глотке умирающего согласия.
Харри Мансар молод, хорош собой и уже при звании, но самое главное: форма ему к лицу. Харри Мансар мертвым еще красивее, чем живой: идет ему не завязанным быть на теле, не знать больше крови притоков у сосудов ветвистых рек. Харри Мансар призраком нет и не был, Эйден знает и видел, Эйден проверил и сам землю от злости ногтями изводил на борозды для далеких, которым еще только в них падать, семян. Все здесь на одно лицо и все белы, голубоглазы, говорят похоже и спят похоже, а кто спит схоже — и живет также. То, что Харри здесь слышишь часто — под горло вкрадывается отдельно, и дышать не дает особо, но это ночью и только кратко.
Эйдену струнами и тонкокостными дощечками брюхо набили, пока кожу водянистую заусенчатым ножом вспарывал: слышится то, чего нет будто бы впервой будто бы привыкать на этот раз хотя бы не кононады вой и не жуткий лязг видится то, чего нет, на языке горечью в мясо впитывается ничего.
Трёмсе — долго ли, коротко ли, большой ли, маленький ли — сводит людей без мостов и штормами только порой обходится. Эйден руки в ледышках из крана моет и бродит в город: от тарахтения уже не оглохнуть. В окнах через одно Харри поправляет ворот, чтоб по уставу, а в одном — Харри рояль до неба сжигает, дыма нет, песня заместо клубится. Эйден моргает, неловко и глазами сразу обоими, и Харри — уже не Харри. Не зайти, даже если так, тем более, если все так, кажется глупой слабостью мир встает с ушей на землю и с распухшей головы на ноги, медленно разделяется на глупые слабости, перестает яреть алостью выживания и жалости чернотой. Эйден в бар заходит исподволь очень довольный собой, компромиссом и предостережением продиктованный, выбирает стол крайний и у стены. Рояль не горит, но все равно лезет гарью и щиплет нещадно глаз.

Отредактировано Aeden Daireann (2017-05-06 16:49:04)

+3

3

Отец пишет в конверте: твой дядя - единственный, кто застрял в бесприютности города севера, будто Эльзы Монсар нет под небом, не ступали босые ноги по хрупкому снегу, не мочили подол в горьком море; нет её, нет её - ни под языком, ни за угольным ушком - обронили, выронили, ни обнять, ни выдержать. Маргеланские леденцы на могилу класть, да смотреть на чужой снимок - тот француз, от которого видно только небритый подбородок да косой кадык приговоренного к казни под сизым дождевиком, норвежским палубным тентом.
Будто мало ей своих мертвецов - доросла до отцовских;

Ей бы вспомнить, что дома в Париже - узкие, в Тромсё - просторные. Рыба, пойманная водой, льнущей к берегу. Отказаться от того, что проросло внутрь, стало самим тобой. Здесь нет ничего твоего. Нет и не было. Закрывать зацелованные тролльим свинцом веки папиросной бумагой и не слушать о влиянии песен вейл на поэзию. В трехактной драме по радио - тишина зыбкая, сквозь сон кусается, поигрывает на желтых кольцах сквозь звон колокольчиков в собачьей упряжке. Бредет вслепую. Вдоль изгороди и снега, по маякам, огням городов, свечек и рождественских елей. Под эхо рыбачьих сетей рыбьими плавниками. Опомнилась, только когда угли погасли и дым пошёл.

Двоится-троится Илва Мортен, что смотрела на тюремную стену так, будто за ней средиземное море, дует ветер без ветра и по-прежнему ждали там - по ту сторону. Но ничего больше не пришло в ответ - ни платка, ни горсти родной земли. И пока стояла с затаенной жадностью - тот француз, которого помнила, что качал на руках, когда пятилетней забывала (гасить звезды), полночь заползала в шерсть носков и теребила шнурки; тот француз, чей приговор звенел над ледяной равниной, отражался сталью и лирой, бесновался на ветру, а ветра не было - то были жабры, что под перламутром скрипели и покрывались ржавчиной, что стирала песнь и блеск внутри неё. Не пройти под заостренными взглядами, под стальными ножами, не закрыть в последний раз те глаза, не с кем прочитать книжку - пятую с конца, что стоит не в ряд, а по краю.
Произнесла пять фраз, ещё пять фраз, ещё пять фраз над братской могилой:
слабому от слабейшего;

Не писать отцу, что чем дальше дорожка, тем сильнее выедает тоска, пока не придет рассвет; что чем дальше от берега, тем сильнее врастают холодные мертвые кости Илвы Мортен, что владеет северным морем, и улыбка не достигает глаз, осекается возле - и падает синим леденцом в подставленную ладонь; радость моя, научись сжигать письма, не вскрывая. За темной ночью соскребать с себя похмелье и грязь, окунать волосы в ванну в воде розовой, отдавать приказы. Под чужой хохот и резню, легенды и крики русалок, треск разлитого льда и заколдованный сон. Вот так и кончают с собой, моя дорогая;
слабому от слабейшего

Захлебнулась бы, не проснуться бы, мама. Ловцы снов перекатывались в унисон, как головы мертвых. Мама, мне больно, мама. Просыпаться от плача зубастой от заклинаний. Как выйти на забытой станции, когда не пришёл поезд и никто не встретил. Сладко от вина, горько от вальса, пока шла на цыпочках, несла в голове арфу, настраивала под себя орган - и не падала; шла и шла и шла. Сквозь туман и чужие склоки, несла себя, будто миру дар. Харри Монсар поддержал за локоть, блеснул монеткой, по-братски обнял. И дрожала люстра, и заходили половицы слева направо, не помещались не в ширь ни в старь, падали яблоки к ногам, когда ходила по рукам и качалась на темных волнах, играла военные марши; в тусклом золоте свеч была и певичкой, и плотником, и мужчиной, и женщиной, пустотой по имени, эхом без слов - девочка-девушка-женщина - тем прямее спина до последнего позвонка и задорнее на похоронах
лебединая песня

Илва Мортен вывернулась за настойчивым взглядом, обдавая могильным шлейфом, свинцовой сталью
А под оббоженным в отчаянии пламени закалялось огниво, рассыпая искры из рукавов, крючки изо рта:
- Я вас не знаю, но вы меня знаете?

Отредактировано Elsa Mansard (2017-05-07 11:29:24)

+1


Вы здесь » DIE BLENDUNG » отсроченное время » nobody, not even the rain, has such small hands


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно