Ради общего блага, ради Гриндевальда, ради закона и порядка, ради справедливости и отмщения — мы вступаем в эту войну. Война становится нашим новым миром: заброшенным, разгневанным, тонущим в страхе и крике. Война не закончится, пока мы живы.

DIE BLENDUNG

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » DIE BLENDUNG » потерянная честь катарины блюм » dulce et decorum


dulce et decorum

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

http://i.imgur.com/4Eik6q6.jpghttp://i.imgur.com/qjzdAqF.jpg

эйден дэйреанн, семнадцати восемнадцати лет от роду, не ел уже два дня и не спал сутки. два часа назад закончился дождь, и в окопе ни сесть, ли лечь, в левое ухо дышит смрадом один боевой товарищ, в правое - другой. еще немного, кажется, и его прямо тут и вывернет: учитывая, что в жиже под ногами дождевая вода мешается с кровью, желчью и отчаянием, разница будет невелика.

раймар фон фейербах уже не раз и не два успел помянуть добрым словом и отца, и геополитические интересы, и маглов с их непомерно светлыми головами, гораздыми придумывать все более изощренные методы взаимного уничтожения. маги, в общем-то, тоже могли бы придумать боевые заклинания, не требующие от волшебника акробатических кульбитов и невероятной ловкости рук.

рождеству не было дела до них обоих, оно шло-близилось своим чередом, нагоняя на солдат холоду и щедро сея тоску. «вы вернетесь домой прежде, чем пожелтеют и падут наземь листья этих деревьев», - обещали целую жизнь назад; пока на землю падают только солдаты. на дворе, в траншее, даже в королевском дворце стоял декабрь 1917 года и казался бескрайним.


My friend, you would not tell with such high zest

To children ardent for some desperate glory,

The old Lie: Dulce et decorum est
Pro patria mori.

Отредактировано Aeden Daireann (2017-01-28 02:15:16)

+8

2

господи иисусе христе, помилуй мя грешного.
господи иисусе христе, услышь молитву мою.
столько лет ходил по земле, и столько крови на мне,
преврати всю кровь ту в вино и воцари на земле.

Зима сковала в свои владения, наверное, всю страну. Стоял декабрь, в конце – это Раймар уже знал, что называется, не понаслышке, но с твердой уверенностью – у них Рождество.
Праздновать не хотелось.
На самом деле, ему не хотелось ничего. С утра до вечера, если не сидеть в окопах и не ждать чуда, что военачальники одумаются и прекратят направлять дула солдат, которые давно не понимают, зачем они здесь нужны и за что воюют, друг на друга, Раймару приходилось только копать. Трупов было много: они накопились еще с прошлых месяцев, но то ли застой, то ли неумение распоряжаться временем, то ли спонтанные изменения внутри войска помешали, а горы из мертвецов росли. Теперь ударили в колокола морозы, и ямы-могилы получались неглубокие – промерзлая земля никак не хотела поддаваться. Фон Фейербах ударял в нее острием лопаты, подворачивал самую корочку, отбрасывал ее в сторону – и так раз за разом. Даже когда руки начали болеть – копал. Даже когда он перестал их чувствовать, будто они были и не его вовсе, будто вместо рук ему вставили бесполезные палки – копал. Прошедший дождь сделал земную твердь земной мягкостью, но Раймар знал, что это обманчивое состояние – сейчас ударят морозы, и копать придется лед.
Когда пару дней назад линия фронта немного изменилась, и им пришлось отступать, прячась от града пуль, рота Раймара и он сам убегали по свежему, девственному снежку на задние позиции. Раймар тогда споткнулся и упал, ударившись локтями; изогнутая, замерзшая, торчащая из земли рука павшего солдата, наверное, хотела утянуть его в какой-то свой ледяной Ад. Поэтому с тех пор, если его отсылали копать могилы, он копал их тщательно, так глубоко, как позволяла лопата. Старые трупы было легко отличить от новых – старые были водянисты, мягки, мертвецкая синева заполнила лицо настолько, что превратило в выпуклую, а иногда, напротив, впавшую тень; новые еще напоминали людей, а не безвольных, тяжелых кукол. Сапоги и теплые мундиры с них снимали – не хватало, хотя в последнее время снятой одежды было даже больше необходимого.
И Раймар копал. Смотрел в ледяные, выкатившиеся глаза из глазниц, в которых застыл не то ужас, не то смирение – так и не разберешь, - и копал. Когда руки стали совсем отваливаться, а в желудке требовательно заурчало нутро, напоминающее, что он, Раймар фон Фейербах, волшебник из древнего рода чистокровных магов, простой рядовой на поле Первой мировой, еще жив, он аккуратно отложил лопату и пошел ниже, к окопам. Лопату заменила винтовка – замерзшее железо обожгло ладони, но Раймар и не заметил. Закинув ее через плечо на спину, он взял положенные куски хлеба – за несколько дней сразу, успело же накопиться, благое же дело, - и пошел вдоль окопов, рассматривая серые лица соратников. Недавний дождь смыл с них грязь, но он знал, что это ненадолго.
Некоторые из них – вот Юрген, например – знали, что он не простой человек. Фон Фейербах перестал скрываться еще в шестнадцатом, когда английский снаряд летел на их отряд, а он, не стесняясь свидетелей, воздвиг волшебный щит, отбивая снаряд куда-то в сторону – он не посмотрел, куда. С тех пор мало кто остался в живых, семнадцатый год забрал многих и был довольно беспощаден – так что, не то надеясь на скорую смерть ребят из роты, не то просто наплевав на статут во время чрезвычайного положения, он периодически доставал палочку и творил, по мнению местных, «чудеса». Жаль, что война не оставила места удивлению и восторгу даже в глазах маглов.
Он шел, не видя дороги перед собой, жуя хлеб только для того, чтобы не свалиться от голодного обморока. С голодными обмороками тут не любили – госпиталь находился далековато. Боевые действия, в преддверии праздника, стали прекращаться сами собой – люди просто останавливали стрельбу. Молча.
Однажды Раймар побывал на ритуале братания между солдатами. Англичане пожимали руки немцам, немцы пожимали руки англичанам, и скупые слезы благодарности катились по щекам – западный фронт горел, и фон Фейербах сам ощутил вспышку счастья, когда понял, что один из очагов удалось потушить.
Наверное, это все потому, что он слишком молод и неопытен. Неокрепшая душа воспринимает каждое событие через призму усталого безразличия – и потому сталь внутри закаляется добела. Война знает, что такое «ковать, пока горячо». Между боями фон Фейербах успел креститься – не огнем, но знамением. После всего, что он видел, было тяжело поверить в Бога – и невозможно не поверить.
Он не заметил, как дошел до границы и перешел ее. Шел себе и шел, чувствуя согревающуюся винтовку за спиной, шел и жевал бесконечный кусок хлеба, глядя в серое, снежное небо и черную, мягкую после дождя землю, шел и тихо, беззвучно молился за живых и мертвых, пока не уткнулся во что-то теплое – и сопротивляющееся.
В первый момент Раймар захотел развернуться и побежать. Осознав, что зашел на чужую территорию, он знал, что за такое не грех и застрелить – пока миг удивления еще застыл на лице, а нерадивый, глупый боец не предпринял попыток к бегству. Наставлять на врага окосевшую винтовку – слишком долго, нет времени, нужно действовать и быстрее, действовать, прямо сейчас…
В молодое лицо уткнулся кончик палочки и уставшие, бешеные глаза Раймара. Будто бы это не молодой, но такой же уставший и бешеный парень давал ему выбор – бежать или быть убитым, а он ему.
- Я уйду, - хрипло сказал он сначала на немецком, потом, подумав, на ломаном английском. – И ты меня отпустишь.

+1

3

i.
В доме у Дэйреаннов развал, раздрай, расхолаживание по всем направлениям. Рука у Эйдена уже в порядке: говорят колдомедики, говорят мать с отцом, говорит, в конце концов, здравый смысл — рукой Эйден держит ребра, и больше, в сущности, ничего. Перелом остался только в памяти, развалил все на до/после, расчертил линию по земле от сих и до самого синего моря. В Луизиане, говорят, синее море даже где-то и есть, но здесь — только скрежет цикад и болота. Мать фыркает и говорит: пожалей отца, он места себе не найдет; у самой столетний лиможский сервиз несет потери уже неделю, остались, хронологически: две чайных чашки с блюдцами, соусник. Отец долго потом вытряхивал из волос фарфоровую шелуху, а вытряхнул мошек рой да земли ком — все на белую скатерть. «В этой глуши, — резонировал отблесками от всего домашнего серебра голос матери, — столько болот, что, случись магозоологу в одном сгинуть, — не заметит никто».
Эйден ест, пьет и не пишет писем: разве можно, когда у него неладно с правой рукой. На столике в библиотеке в отвал превращается обумажненное волнение школьных товарищей: хочется письма в огонь, но это было бы грубо, нельзя оставлять чужое участие без ответа. Так проходит еще неделя: в личных визитах, улыбках и заверениях: да, иду на поправку. Не бывает земли без жалости, жалость эту из себя вечером только и остается, что отжимать и на ветру высушивать, но ветра как на зло не бывает. От жалости этой тошно, к ноздрям подкатывает, кислит противно на языке: он, хоть и здоров, ощущает себя больным как никогда прежде. Выкорчевывать из себя все, с чем рос — больно, особенно когда выкорчевывать не умеешь и не привык даже пни. Умные и пыльные книги, все, как водится, в неразборчивой выцветшей готике, твердят одно, хотя не заговоренные. Даже маг, если верить им, не выживет, решив палочкой из себя выковыривать боль. Эйден им не верит, но том с самой отвратительной глазу готикой сжигает мстительно и бессильно все равно.
Сын и наследник ходит по дому не тенью — боггартом, пугает отца и мать, прислугу, путает эльфам ремешки на сандалиях и крадет еду, до точки следуя английским народным приданиям. Кухарка Провиденс со знающим каджуйским акцентом уверяет, что в молодого хозяина не иначе вселился кто, не иначе девушка здесь на руку не чиста: еще бы, таков ведь дом, каковы, должно быть, остальные богатства. Сложа руки Провиденс сидеть не приучена с молодых ногтей: пишет в газеты письма, ищет специалиста «по бугименам». Эксперты в области не отвечают, думают, розыгрыш, и неправы. Дэйреанн-младший вздыхает картинно и тяжело, все так, но разве кто запрещал страдать надрывно, раз уж иначе не можешь? Еще неделя перебирается жить из настенного календаря в каминную золу, отец успевает открыть новый, доселе неизвестный вид никчемной букашки, а мать — разбить соусник. Провиденс штампует пироги не хуже конвейера, целый день возится с суфле, приказывает эльфам не возвращаться, пока молодой хозяин не съест все на тарелке. Эльфы переживают зря, пироги приходятся кстати к следующей сессии испепеления раздражающих пыльных книг. Отец, застав за этим занятием, выдает, что сын де ведет себя избалованного мальчишки не лучше. Эйден, в свои семнадцать, не трудится даже возмущенно выламывать бровь и монотонно лишь высказывает, что как раз избалованный мальчишка и есть.
ii.
Харри Мансар молод, хорош собой и уже при звании, но самое главное: форма ему к лицу. Харри Мансар старше его, кажется, только лет так на несколько, а сколько различий. Вот где сразу видно: жизнь свою схватил в ежовые рукавицы и за пояс заткнул, только ее и видели. Их представляют друг другу на приеме, который устраивает мать Эйдена, а значит, по праву сына и мужа хозяйки, они с отцом весь вечер на манеже. Отцу душно, неуютно и дико во всей этой повсеместной цивилизованности, он бегает глазами по стенам, пальцами отбивает на бедре ритм, теряет нить разговора в клубке ниток для вышивания и строит план исчезновения. Эйден рыбой в воде плещется в светской болтовне, вычитывает смысл из того, что не сказано, по интонациям и плавности тона судит о новых знакомых. Харри Мансар любит выворачивать вопросы инверсией, в запальчивости путает isn’t it и n’est pas. О войне он говорит так, что невольно хочется, что против воли мысленно подгоняешь себя под мундир: Эйден едва замечает, как проводит в разговорах о талантах французских полевых поваров и их преимуществ перед всеми другими в мире чуть не весь вечер. За чашкой чая с медом и молоком («Чтобы крепче спалось, мэм, всего-то ведь четыре часа, успеете».) мать лукаво улыбается, и доверительно сообщает, как рада, что сын перестал, наконец, умирать по тому мальчишке и находит новых друзей. Эйден кладет блюдце на столик с такой выверенной осторожностью, что стеклянная столешница покрывается мелкими скалящимися трещинками, а фарфор крошится в пальцах. Шерстяной халат, доставшийся от деда и очень красивый, тем более совсем не жалко: нечего даже пытаться вывести чайные пятна, лучше сразу в огонь. От сервиза стойкими оловянными солдатиками остаются неприкаянные чашка и блюдце, которые мать, не в пример сыну, убирает с глаз долой без истерик.
Харри объявляется еще через пару дней: увольнительная подходит к концу, он ведь и так, честь по чести, должен бы не чаи гонять, а в строю быть, но нельзя уехать вот так. Харри оставляет какую-то свою любимую книгу, «для сохранности» и «чтоб вечерами было не скучно», несколько часов развлекает историями о сослуживцах, рисует образы: один более героический, чем другой. О том, что французам позарез нужен ликвидатор проклятий, Мансар заикается только уже на пороге, одна нога здесь, другая — там. Применяет тактику, которую Эйден спустя годы и годы перекует под себя, поняв, что действует безотказно, бьет обухом и наотмашь. Харри забирается взглядом в зрачки, снимает с лица и голоса все увертки, говорит просто и без прикрас: нужен ты, без тебя — никак. Харри выглядит сразу старше на много и много лет, к ногам намертво прибит груз ответственности — целым не убежать. Эйден следует за ним завороженно и восторженно, впервые за недели держит палочку в правой руке, не задумываясь; строчит записку родителям. Бесценную пропажу обнаружат только к ночи, и Провиденс долго еще будет отвешивать эльфам, у которых «дитя без глазу», тумаки черпаком.
Во Франции, объясняют, есть чисто поле, а до поля был княжий терем, а до терема — был курган. Полегло народу немерено, все волшебники, все сильны. Убери, говорят, проклятие нам, ведь врага еще бить да бить. Эйден в поле выходит с рассветом, палочку убирает с глаз, пальцами впивается в корни трав: здесь ему учителя не нужны, знать, где магия — единственный весь талант. Уговоров с древним проклятием — до следующих петухов, только петухов в округе нет, но есть Харри. Харри треплет по волосам одобрительно, подает руку и не заботится, что сам будет весь в грязи и не фиалками пахнуть. Иностранному консультанту с помпой выделяют целую комнату наравне с офицерами, ставят ванну: солдаты в массе своей не-маги, и благодарно таскают воду ведрами (если товарищи один за другим пропадают в том поле, трудно не поверить в проклятие, маг ты, или не маг) сами, и от этого еще слаще. Здесь все говорят «мистер Дэйреанн» уважительно, делятся сигаретами, а повара — если не знать правды — кажутся волшебниками. Вместе с французами, Эйден думает, ему нравится воевать.
iii.
Томми, Эйден считает, все отвратительнее средневековой готики и их тоже бы всех спалить. Томми, которые при это еще и магией не одарены — хуже прочих, и их, разумеется, подавляющее большинство. Кто сделал рокировку и перелицевал консультанта французской армии мистера Эйдена Дэйреанна в рядового «Дэй… чего? Да и черт с ним, вот еще об вас, ирландцев, язык ломать» — задачка перед сном уже какую неделю. Может быть, если б получилось уснуть, он бы ее решил, а так — только и остается, что стоять и в небо глядеть, и думать, почему не сокол. Французы ушли, звучало что-то о неэффективной обороне и что им даже собственную страну доверить нельзя.
Эйдена это все волнует только посредственно, только когда шутки о лягушатниках выходят в выкрики «Падди, а Падди, это так у нас теперь принято воевать? И что, хорошо поди было у французов под боком, сытно?». Первой же ночью он находит особенно горластого щербатого парня, стаскивает с постели (у них пока есть постели), бьет до тех пор, пока под кулаком не становится больше жидко, чем твердо. От этого всего противно до тошноты, противно касаться руками, когда есть магия и есть палочка, но также есть и запрет. На утро издевки как корова слизала языком, а виновника «зверского избиения» не находят: жертва не может связать двух слов, а у остальных хватает ума помалкивать.
Эйден не становится своим еще долго (здесь и три, и четыре дня — вечность), до первого вставшего на пути проклятия, пока солдаты не видят своими глазами: вот в ручье глубиной с ладонь утонул Хэмиш из Ланкастера, а вот — можно и фляги набрать, и умыться. Техническая сторона вопроса странным образом перестает кого-либо интересовать: кто молится, кто списывает на случай — но в память врезается, и теперь уже язык не повернется говорить падди.
Все идет своим чередом, по накатанной, в самое тартарары. Хуже становится все, от еды до спальных условий, до тех пор, пока никаких условий не остается, пока пойманная крыса не превращается самым странным образом в желанный деликатес. Ребятам животы с мозгами сводит от голода, Эйден же до стука в висках хочет — должен — колдовать. Ребята выбираются из окопа во множестве, возвращаются — только чуть. Про Эйдена говорят, что родился в рубашке и с серебряной ложкой в заду и во рту попеременно, в зависимости от степени удивления говорящего.
Эйден перестает спать буднично, без фанфар и сцен, отвлеченно и с болезненной ясностью думает про себя, что если умрет — будет хорошо. Когда заканчивается провиант, солдаты срывают злобу на всем, что попадается на глаза — Дэйреанн сочиняет домой письмо: «Тебе бы здесь не понравилось…». Когда люди начали умирать от ран, которые можно было бы вылечить, будь под рукой самые простые медикаменты, Эйден даже не подумал тянуться за палочкой, потому что вытравил из себя рефлекс, отучился. Работы и без того прибавляется после каждого наступления, злоба мертвых маглов сплетается нитями и ткет проклятие не хуже любых волшебников. Сейчас за спиной не слышно ни стрельбы, ни жилы рвущего воя, а значит пока — спокойно, что бы там ни было. Чтобы распутать проклятие уже нет нужды садиться, забивать землю под ногти, прислушиваться к каждому дуновению ветра и принюхиваться к каждому шороху. Эйден, который сбежал из дома, как вор, был бы сейчас несказанно горд, ходил бы всюду павлином. Эйден, который сейчас стоит среди мертвых тел, когда-то своих/чужих — только освобождает это место от гнили.
Кто говорит, что проклятия — штука сложная и в сложности своей прекрасная, никогда не видел таких проклятий, рожденных от смерти и от отчаяния, от звериной обиды на всех и вся. Такие распутать, пустить на ветер, может и проще, чем заскорузлые за прошедшие века — проще, но не легче нисколько. После такого часами в голове гул, и хорошо, если все ограничится кровью носом. Конечно, с палочкой было бы легче, легче кому угодно другому, а здесь она только мешает, сбивает с толку. После такого часами видится то, чего нет, видится, как (мертвый) Харри Мансар тычет в лицо волшебной палочкой, и хочется улыбнуться, потому что Харри, Харри!
Только вот Харри отродясь не говорил на немецком, и уж точно не так отрывочно на английском, и осознание приходит по каплям, разум исходит пеной, как загнанная лошадь на скачках. Эйден моргает еще непозволительное количество раз, прежде чем вспоминает, что вооружен и что под рукой палочка, что нужно обороняться. Вспомнив, нагоняет упущенное время сторицей: подается вперед всем телом, хватает руками то живую кожу, то от снега задубевшую ткань.
Когда Эйден был еще маленький, учителя раз за разом читали ему нотации о том, как не положено оставлять палочку перед занятиями в спальне, что она важна и нужна. Эйден хорохорился и не понимал, но потом, казалось, понял. Только казалось, значит.

Отредактировано Aeden Daireann (2017-02-25 04:38:41)

+3


Вы здесь » DIE BLENDUNG » потерянная честь катарины блюм » dulce et decorum


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно