Ради общего блага, ради Гриндевальда, ради закона и порядка, ради справедливости и отмщения — мы вступаем в эту войну. Война становится нашим новым миром: заброшенным, разгневанным, тонущим в страхе и крике. Война не закончится, пока мы живы.

DIE BLENDUNG

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Dzień Matki

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

1938
Он всегда голодно сглатывал, замечая, как кто-то готовит подарок для своей матери. Как кто-то пишет письмо матери. Как получает что-нибудь письмом или посылкой в ответ: о, эти эмоции, эти живые и неподдельные чувства! Благословение небес, не меньше.
Он всегда хотел ощутить то же самое, такое давнее, что стерлось из памяти, но отдающее сладостью и вкусом молока на языке. Отдающее горечью пощечин.
Он был согласен, что провинился когда-то давно, и сейчас мог хотя бы частично загладить свою вину. Он купил ей шарф. Он купил цветы (и купит еще пару новых букетов, прежде чем получит возможность подарить их). Он купил билет в город, где она сейчас должна жить, судя по показаниям всех тех, из кого он выбивал ответы.
Он начистит ботинки и выйдет из гостиницы: для маглов он нынче не проклятое существо, а фальшивый благодетель, предлагающий радость забытья в обмен на комнату или обед. Он многое знает о жизни, он выпускник Дурмштранга. Он знает, как заметать следы. На его палочке давно нет контролирующего заклинания (ему не 15 и даже не 18), но он по привычке раз за разом использует простенькие lumos и reducto, чтобы никто не докопался до запретных заклятий при беглой проверке.
Его взгляд тревожен - самую малость.
Он вдохнет ноябрьский воздух, забитый и задушенный воздух рабочего района, и пойдет к воротам фабрики, чтобы сказать Ей - больше не нужно работать до обмороков! Больше не нужно надрываться!
У нее будет все, и это исправит годы недостаточности, недосказанности и обиды, верно?

http://s9.favim.com/orig/131130/flower-gif-Favim.com-1104786.gif
Lukáš Różewicz
Linda von Gottberg as Justyna Różewicz

Отредактировано Lukáš Różewicz (2017-04-01 20:24:09)

0

2

[NIC]Justyna Różewicz[/NIC]
[SGN].[/SGN]
[AVA]http://static.diary.ru/userdir/2/2/5/0/2250613/84926659.jpg[/AVA]
[STA]mommie dearest[/STA]

Каждое воскресение, вот уже много лет, Юстина надевает свое лучшее и единственное черное платье (ткань истончилась по шву, цвет больше не был таким насыщенным, на свету отдавая мертвенно-серым, рукава чуть повыше манжет лоснились), садится на трамвай и долго едет на другой конец города. В трамвае ей удается немного поспать – сон сам смыкает веки, дребезг металла, стекла и дерева не мешает, малочисленные пассажиры, покинувшие свои дома в воскресное утро, в основном молчат, в горле только горчит от плохой воды и волной поднимается тошнота и усталость. Затем она еще долго идет, несколько кварталов, останавливаясь, чтобы быстрым воровским жестом поправить сползший ниже колен дешевый хлопчатобумажный чулок, покупает одну тяжелую восковую свечу – самую дорогую среди расставленного на лотке товара, дороже только свечи в вручную расписанном прозрачном стекле, - и ныряет в всегда теплый полумрак маленькой церкви святого Луки.

(Она все еще помнила, как носила его девять месяцев, помнила тяжесть ребенка в своем теперь пустом чреве, и помнила, как выбирала для него имена, перебирая их, как бусины на четках («Ежи, Мячеслав, Бронеслав, нет, нет, Владислав? Тоже нет»). Ей всегда хотелось, чтобы родился мальчик – и когда грубая, держащая ее за колени санитарка (щиплющая за бедра и говорящая заткнуться и не визжать) ткнула в ослабевшие руки Юстины завернутого в белую тряпку младенца, темноволосая женщина вся вспыхнула сильной, всепрощающей радостью, от которой притупилась даже боль. Ее мальчик  - с забавными белыми точками на аккуратном носике, светлыми глазами и пушком волос, - ее мальчик с ней, ее сын, ее Лу…)

В церкви Юстина ставит свечку за упокой.

На заводе Юстину не очень любят. Она поджимает когда-то красивые, а теперь истончившиеся губы, резким движением поправляет когда-то тяжелый пучок волос каждый раз, когда уставшие от монотонной работы работницы шепотом начинают обсуждать своих мужей, жаловаться на беспробудное пьянство (нет, раньше, конечно, было хуже, но теперь благодаря нашему Фюреру у него хотя бы есть работа…), высокие цены в магазинах – и на своих детей. Звучит приглушенный шумом конвейера смех, значит, кто-то рассказал забавную историю про них, когда, конечно, нужно быть строгим и сдерживать улыбку, но как, сын был таким довольным! Всего один раз одна из девушек, полноватая с простецким рябым лицом немка спросила Ружевич, есть ли у нее дети. «Был сын», моментально одеревеневшими губами говорит Юстина, смотря на свои руки – они продолжают машинально складывать отведенное количество товара по сухим картонным коробкам (картон впитывает любую влагу с ее ладоней, и они все страшно растрескались), и не дрожат, «Умер, когда ему было шесть лет». Больше ее никто ни о чем не спрашивал.

(На нее все еще смотрели мужчины – вечно голодные, всегда готовые рабочие, отпускающие сальные шуточки, оседающие на коже, отчего-то всегда полные, рыхлые женатые Betriebsführern, поглаживающие по рукам, незнакомцы с тусклыми лицами в трамваях и очередях. Несколько раз она впускала их к себе, в крошечную комнату, за картонной стеной спал младенец, внизу жила глухая, одинокая бабка, и приходилось долго ерзать, находя такую позу, чтобы панцирное дно кровати тихонько поскрипывало, не разбудив дитя. Когда мужчины дышали ей в шею, чуть пониже уха, Юстина думала только об одном – а что, если чрево ее проклято, и у нее родится еще один – еще один такой же? К моменту, как ее случайные любовники одевались, застегивая брюки и ловким движением надевая на плечи подтяжки, она прижимала руки к своему плоскому пустому животу и начинала молиться. Ей хотелось выскоблить себя изнутри, каждый раз, и вскоре и без того редкие визиты прекратились)

Юстина сама того не замечает, но после тяжелой дополнительной смены она громко шаркает ботинками по щербатому камню, как бессильная пожилая женщина. Много лет назад она смела надеяться, что сможет сбежать от своего греха, но он все еще был на ней, и везде темноволосая носила его с собой, как огромный деревянный крест. Он не давал ей жить, и оставить, как Лу…. как его тогда, было нельзя. Рабочие единым потоком идут к воротам – этот же поток движет и Ружевич, - женщины снимают косынки на ходу, стряхивая с закрученных по моде волос мелкую картонную пыль, переговариваются весело, обсуждая сегодняшний ужин, планы на нечаянный выходной, мужчины сразу закуривают. Во внутреннем кармане пальто у Юстины спрятана старая фотокарточка с белыми заломами и вытертыми краями – тогда она потратила деньги, отложенные на хлеб и консервированное мясо, на одну единственную фотографию (Миешко ударил ее по лицу, узнав, и хотел отнять кусочек картона, но она спрятала, не отдала). На ней Лу… он сидит на высоком стуле, серьезный и немного насупленный, светлые волосы излишне аккуратно убраны, взгляд направлен не на камеру, а куда-то вверх и в бок – темноволосая женщина знает, что он просто тогда смотрел на нее, и камера навсегда запечатлела этот осуждающий и словно знающий взгляд. Тогда она еще не знала… Не знала, что именно вышло из ее чрева.
Его она узнает сразу – долго время, проведенное в разлуке, поработало над ним, изменило черты лица, но все же это он – в рукав букет цветов. Где-то совсем на грани сознания темноволосая женщина думает о том, каким он стал таким высоким – потому что последнее, что оставила в себе память, это то, как он, не доставая, носом утыкался ей в бедро, чуть пониже кости. Кровь отхлынула от лица вниз, в моментально отяжелевшее нутро, и Юстине только остается молиться, чтобы он не узнал ее в живом потоке. Женщина разворачивается обратно, к цехам завода, пробирается, расталкивает людей локтями (и те злобно, с руганью, толкают ее в ответ) – бежать, спастись от него, спастись от своего сына, спастись от Лу…

(Они сидят на вытертом деревянном полу, вокруг разбросаны кубики и кусочки разноцветной ткани, тихонько шепчет что-то радио, на улице слышна отборная брань и хныканье. Юстина убирает с лица сына, замершего в ожидании чего-то, соломенную прядку волос, назад (он совсем крошечный, думает она, такой хрупкий), берет его за маленькую ладошку, направляя на себя. «Mama» мягко говорит она, потом отводит ее назад, чтобы мальчик коснулся своего собственного носа, «Lukáš»)

Отредактировано Linda von Gottberg (2017-04-02 16:56:59)

+1

3

Субботы в Дурмштранге начинаются одинаково, за завтраком все получают письма. Почти все. Тех, кто не получает этих писем, можно пересчитать по пальцам одной руки (начать с себя). Тех, кто им не рад - по пальцам другой (начать с терпеливо-равнодушной Линды, все еще хрупкой и по-кукольному округлой во всех своих линиях, от волос до бедер, изученных вдоль и поперек). Он помнит сладость на чужих губах, вымученную улыбками. Он знает тонкий аромат выпечки и горчинку кричалок. На любой праздник письма расцвечиваются подарками. Даже темные коридоры северной школы, продуваемые ветром, становятся светлее, когда читаешь написанные любимым и близким человеком строки. Лукаш считает, загибая пальцы и всматриваясь в молчаливые, пустые взгляды таких же, как он сам, отщепенцев, жадно заглядывающих в чужие посылки. "Она просто не знает адреса", - не сказанное выражается затравленным взглядом, будто его поймали с поличным. "Она просто боится сов", - беззвучный вой (он не плачет больше, даже от ветра глаза не слезятся). "Она просто...", - аргументов отчаянно не хватает, и остается только скалиться в пустоту.
- Такой и матери не нужен, - насмешливо объясняет Лирик, проходя мимо. Говорит тихо, чтобы не дать повод другим посмеяться над этой ложью. Не дать ему напасть на себя. Лирик - хитрая маленькая птичка, дразнящая и злая. Она лжет, часто лжет.
Лукаш поджимает губы и фыркает, горбясь от внезапного озноба. Ненавидя субботы в Дурмштранге, но и любя их тоже.

Теперь, когда этих суббот нет, Лукаш теряет счет неделям. На лбу у него складка от постоянно хмурого, исподлобья, взгляда. Он сосредоточен, сжат натянутой струной ожидания, болезненной надежды (надежда - вещь противоестественная для оборванца, но сладкая-сладкая, настолько, что вкуса никакой еды не ощущается на языке, даже горечь алкоголя приторным шлейфом растекается по горлу, не оставляя будто бы следа). Теперь, когда перед ним открыт целый мир, море возможностей сужается в одну-единственную. Он начинает с того, что выворачивает разум своего отца, потрошит его морально, вытрясает из него крохи информации. А потом еще из кого-то. И еще, и еще. Ему не хватает чужих писем, лелеемых в шкатулках с заклятиями, чужого смеха и рассказов после каникул. Ему хочется получить все то же, за все годы, разом. Разве она не захочет дать ему это все?
В памяти Миешко, мутной и дымчато-серой, яркое лицо, мгновенно Лукашем узнанное, отпечаталось во всех проявлениях, включая совершенно дикую боль. Яркую боль. "Такой и матери не нужен", - ложь течет в его венах. Впиталась за прошедшие годы, видимо. Ему страшно.
Ружевич ударил отца, три или четыре раза, вынырнув из его разума и хватая сжавшимся горлом спертый воздух. Руку ломило, хоть он не помнил, куда бил. Память пришлось выскабливать, будто ножом. Но выучив заново за какие-то секунды ее лицо, такое восхитительное, такое точно очерченное, забыть уже не представлялось возможным.

Когда оно же искажается в ужасе, Лукаш узнает. Картинка накладывается на увиденное в памяти, кидает асфальт ему под ноги и заставляет даже не бежать - мчаться вперед, совершенно по-маггловски. Но это длится лишь пару секунд, цветы в его руках дрожат, дергаются. А затем веником обметают колени, когда Ружевич опускает руки. Она не могла не узнать его, не могла испугаться. Она не... Он перебирает в собственной памяти все собранные образы, от совсем молодых до постаревших, от мельком брошенных взглядов со спины до жарких, липких касаний.
Лирик лгала. Ида плакала. А Линда не понимала.

Он заступает за угол, а затем трансгрессирует, обгоняя Юстину. Дорогие, влажные и обтрепанные о стену розы со слипшимися лепестками мешают руке, но отлично прикрывают палочку и ее хаотичные, как у лапок дергающегося в паутине мотылька, движения. Лукаш бросается вперед в тот момент, когда она пытается скользнуть в цех. Он заставляет ее удариться в него, завязнуть в липких, пахнущих мятыми розами объятиях. Он заставляет себя радоваться этому подобию ласки. Призраку ласки.
Все лгали.

Нет ничего слаще материнских объятий.

Он тычется носом в ее волосы, такие тонкие и жесткие. Они кажутся мягче лебединого пуха, заставляют жадно-жадно дышать. Руки сходятся за ее поясницей, мертвой хваткой замыкают мир до размера ладоней и расширенных зрачков. Розы летят на землю и букет взрывается, в сторону летит бумага, защищающая цветы. Лукашу не жалко - он может создать новые из ничего, хотя эти он купил, потратив, по собственным меркам, сумму почти невозможную (может позволить ради нее, все для нее)
- Здравствуй, мама, - голос не слушается, ломается и дрожит. А затем искажается в чужом крике, затихает в воронке трансгрессии.

Отредактировано Lukáš Różewicz (2017-05-08 01:48:48)

0



Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно