<...>
Мы боимся смерти, посмертной казни.
Нам знаком при жизни предмет боязни:
пустота вероятней и хуже ада.
Мы не знаем, кому нам сказать "не надо".Наши жизни, как строчки, достигли точки.
В изголовьи дочки в ночной сорочке
или сына в майке не встать нам снами.
Наша тень длиннее, чем ночь пред нами.То не колокол бьет над угрюмым вечем!
Мы уходим во тьму, где светить нам нечем.
Мы спускаем флаги и жжем бумаги.
Дайте нам припасть напоследок к фляге.Почему все так вышло? И будет ложью
на характер свалить или Волю Божью.
Разве должно было быть иначе?
Мы платили за всех, и не нужно сдачи.
ИОСИФ БРОДСКИЙ
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - |
О ПЕРСОНАЖЕ
статус крови: | школа: |
Leah - От др.-евр. имени לֵאָה (Леа) - "усталая, изнуренная"
Maria - От др.-евр. имени מִרְיָם (Мирьям) - "горькая", "желанная" или "безмятежная" .
Никого не удивит то, что она родилась летом. По ней сразу видно. Лето наградило своего очередного любимого ребенка счастливым детством, прекрасными родителями и теплым сердцем. Ей нравилось жить. И нравилась жизнь. Во всех ее проявлениях. Дома вечно разные животные, раненные и брошенные. Котята, щенки, вороны и крысы. Ей было все равно на внешний вид, любая жизнь для нее была слишком ценной и красивой, чтобы проходить мимо. Мать ругалась, отец снисходительно качал головой, но ничего не менялось. Всегда много друзей и подруг, много дел и много смеха. Она так редко плакала и так много смеялась. Однажды Леа плакала и смеялась одновременно, когда у нее появились братья-близнецы. А вскоре после этого рыдала навзрыд два дня, потому что узнала — что придется покинуть дом ради школы. Она всегда скучала по дому, но никогда не грустила.
У нее и здесь было много друзей. Для кого-то будет правильнее сказать знакомых, только вот Леа почти любого, кого знает больше недели считает другом. У нее вообще там было много всего. Много влюбленностей, успехов и неудач. Только вот ни одного события действительно значимого, для нее все обучение — один длинный яркий летний день, такой солнечный и жаркий.
Все знали, что она будет колдомедиком. Ее желание помогать и спасать было слишком явным. Ей необходимо было быть полезной, нужной, важной. Ей необходимо светить, вести к свету из тьмы и боли. В госпитале Святой Агриппы ей нашлось место в отделении недугов от заклятий. Она была так рада, не понимая, что в итоге это будет стоить ей всего.
Ей двадцать, она почти самостоятельный врач, у нее за плечами несколько действительно спасенных жизней и несколько романов. Она думает, что сейчас разгар ее лета, но на самом деле наступает осень. Осень ее жизни, за которой вскоре придет вечная зима. Когда начинают желтеть и опадать первые листья, летят первые тревожные вести. Ее отец продает их небольшой дом и книжный магазинчик и они всей семьей уезжают куда-то в Россию, оставив ей адрес и сумму на счету в банке. Нет, они ее звали, уговаривали. Но она бы никогда не убежала с тонущего корабля. Кто спасет всех, если не она?
Событие, перевернувшее ее жизнь она помнит слишком ярко, ослепительно ярко, что мелких деталей совсем не видно. Чем быстрее развивались события так называемой "революции", тем было страшнее, тем больше было магов в больничном крыле. Леа уставала, мало спала, мало ела, у нее болело все, но она продолжала трудиться не покладая своих рук. Однажды она просто оказалась не в том месте и не в то время. Спасла не ту жизнь, если можно так выразиться. А потом просто не смогла бросить.
Кто-то говорит, что спасти жизнь человеку, это значит навсегда сделать его своим должником. Леа же считает, что спасти жизнь человеку, значит нести за него ответственность в его "новой" жизни, до самого конца. До этого она обходила стороной всю эту политику, ей было все равно, кому помогать, лишь бы не бездействовать. А тут она поняла, кому ее помощь нужнее. Ей казалось, что здесь на справятся без нее. И она готова была отдать всю себя этим едва знакомым людям. Помогать для нее — слишком сильный наркотик. Она отдается своему делу с головой, отдается газете, вечным пряткам. Она отдается в темных подвалах, обшарпанных комнатах. Ей так легче. Ей кажется, что это тоже помощь. Физическая близость в такое время помогает расслабиться, на короткое время забыть о том, что можно умереть. Она понимает, что умрет. Они все это понимают. Но ей так страшно. Грубые мужские руки, мягкие женские... В том году она не помнит ночи, когда ночевала бы одна. Потому что просто не могла засыпать в одиночестве.
Это не могло продолжаться вечно. Их должны были поймать и их поймали. Ни для кого это не стало сюрпризом. Но было больно. В груди болезненно сжалось сердце, резко похолодели руки. На самом деле, ее сломала первая смерть так близко и угроза собственной жизни. Сейчас ей уже не страшно умирать, но тогда она готова была и сделала все, чтобы выжить. Она ненавидит себя за это. И Его.
Ее удивило, что она попала в Нурменград. Она была слишком чистая и светлая, чтобы сидеть в холодной темной камере. Она была слишком маленькой и незначительной во всей этой жизни, чтобы быть наказанной. А ее ведь наказывали, за каждое слово, за каждый жест. Она порой не понимала, что говорит, что делает. Ей все сознание переворачивали, скребли заклинаниями и словами, словно кюретками, пока не выскоблили все. Было больно и страшно. А после стало свободно и легко. Удалось, наконец-то, полностью расс-ла-бить-ся. Только вот после сна — кости ломило, мысли валились из воспаленного мозга. Слезы, слезы. Ей бы меньше физической боли, она и от моральной с ума бы сошла, когда ей в голову лезли змеями жуткие картины, ужасные образы. Чужие, чужие. Теперь она не может о них не думать. И плачет. Плачет. Неделями. Потом приходит гнев. Она злится, кусает руки, бьет стены. Злится на них на всех, и кричит о ненависти, и все так ярко, остро, что она готова убить. Их всех. За все. За детей, за братьев и сестер, за матерей и отцов. И плачет, снова плачет. Боится себя. Боится своего обретенного внутреннего пса, который показывает зубы и скалится. Обещает себе, что будет сильной, будет умнее и выше чужих смертей. И впадает в апатию. Большую часть суток — спит. Одна. Ей было так одиноко. Она уже не считает дни. Может, все это произошло с ней всего лишь за неделю, а может и за год. Дни она научилась разделять пожзе, по надзирателям, как, впрочем, и время суток. Так сложнее сходить с ума.
Он отчаянно нуждалась в ком-то. В ком угодно. Ей было страшно оставаться с собой наедине. Она говорила со стенами, обнимала воздух. Позже — начала говорить с тюремщиками. Еще позже — спать. Так снова стало легче.
Когда их освободили — Леа плакала. Кто-то думал от счастья, от радости или от стресса. Но она плакала, увидев тела двух знакомых ей надзирателей. Она успела их по своему полюбить. Она была им искренне благодарна за то, что даже в это время, в этом месте, в них осталось что-то человеческое. Не понятно было, почему именно они? Закралась мысль, ужасающая своей идеей, что Они все знают, что это все снова из-за нее. На секунду показалось, что она неприменимо должна будет стать следующей. Она ведь за все это время почти вытравила из своей головы ужасы смерти, вытравила ненависть, она уже почти смогла всех оправдать. Почти.
Это потом ей сказали, что она провела там почти два года. Глядя на себя в зеркало, она думала — что десять лет. Человек, которого она теперь видит в зеркале, — это не она. Это ее призрак, ее причудливая тень. Леа никогда не стала бы такой. Она это же улыбка и смех, и веселье, и красота. Жизнь. А теперь что? Страх и ненависть, потерянность. С лица ушла детская припухлость, из глаз жизнь. Леа не знала, что ей делать дальше, куда идти. И, самое главное, зачем? Успелось подумать, глядя в зеркало, что, может лучше и не делать ничего вовсе. Совсем. Не дышать. Увиденные в голове картинки прочно засели в сознании, чтобы отмахнуться от них и продолжить жить. Поэтому она идет к ними. Она знает, что они делают, прекрасно знает. И закрывает глаза, отворачивается. Она знает, как они это делают. У всех у них руки в крови. Прямо или косвенно. Но у всех у них — есть оправдание. Леа нашла его всех и каждому, даже себе. То, что делают они — оправданная жестокость. Ради общего блага. Иронично, правда?
Леа плохая боевая единица. Все думают, что из ее уст не вырвалось еще ни одного непростительного. Поэтому всегда, как по иронии, кто-то находиться рядом, чтобы спасти ее и защитить. Защитить ее душу. Но защищать уже нечего. Из красивых воздушных замков - только серые развалины. Ее редко берут куда-то, где надо будет действовать. Ей кажется, что они знают. Знают, что она броситься грудью закрывать от летящих заклятий, вместо того, чтобы отразить их или принять чужую жертву, чтобы после нанести удар. Потому что она устала. И потому что она чувствует себя виноватой. Больше не может так. Чужие картины заменяются собственными. Не менее грязными и порочными. Почти после каждой операции, она приходит за раненными и убитыми. Помогает, чем может и даже чуть больше, словно бы пытаясь искупить этим свои грехи и чужие.
Леа не сидит на месте. У нее нет дома. Она чувствует, что ее лето больше никогда не наступит, но продолжает смеяться, улыбаться, пытаться подарить лето другим. Она обесцветила волосы, чтобы казаться светлее и моложе. Но едва ли это помогло. Леа спит в чужих кроватях, помогает чужим людям, хранит чужие секреты, изматывая и раздаривая всю себя. Она чувствует, как от этого рушиться все внутри, поэтому пьет вечерами и плачет по утрам. Пьет сладкие вина, такие никогда не пьют приличные взрослые женщины, такие не делают на приличных винодельнях. Она не хочет больше видеть смерти, но не может закрыть глаза. И каждый день дает себе обещание, что станет сильнее, жестче.
навыки:
колдомедик по призванию, хороший зельевар и травник, она почти прекрасна в защитной магии и без сомнения плоха в боевой, имеет талант к легилименции, более того, была в ней весьма хороша, пока это не обернулось ей боком, теперь боится чужих мыслей; помимо родного немецкого владеет английским и плохо говорит на русском.
ДОПОЛНИТЕЛЬНО
Связь с вами:
rolandlovetower@gmail.com
Fever Ray – If I Had A Heart
This will never end
'Cause I want more
More, give me more
Give me more
На кубике тройка: ход соперника.
Дышать. Дышать. Дышать. Тело, весь организм, требовал от него, чтобы он дышал. Открывал рот и пытался затолкать в себя кубы бесцветного газа. Это было необходимым. Это было невероятным. Воздух застревал где-то в глотке комом, который нельзя было ни проглотить, ни выплюнуть, так и приходилось, застывать с полуоткрытым ртом, с широко раскрытыми глазами, и судорожно подрагивающим горлом. Тело – предатель. Оно предало его неоднократно. Сейчас – не исключение: тело больше не могло чувствовать боль от вдохов, легкие сжимались, закрывались еще до того как появлялась только мысль вдохнуть. Раз, два, три, четыре, вдох на пяти. Кажется, что все внутри разорвется, но все наоборот словно сжимается. Раз, два, выдох на трех. Нужен, нужен воздух. Тело не может, руки подкашиваются, руки не слушаются, тело не слушается, ничего не слушается. Контроля больше нет. Все тонет. В темноте появляются красные пятна. Сил нет, чтобы думать, осознавать, чувствовать. Хочется заблокироваться. Заблокировать систему жизнеобеспечения.Выпала единица: пропустите ваш ход.
Dangling feet from window frame
Will I ever ever reach the floor?
More, give me more, give me more
Не за что держаться. Нет опоры. Плывет, подхваченный невидимым, едва ощутимым течением. Плывет, и не пытается грести, лишь смотрит, проплывая мимо берегов, смотрит и смеется. Все где-то у себя внутри, в своем течении, которое подхватывало его, закручивало, топило, вымывая воображаемую почву. Нет якоря, нет каната, нет весел. Пока плывет, пусть даже не сам, до тех пор и существует.На кубике двойка: ваш ход.
Со стороны. Чужими глазами. Своими он уже ничего не видит, своим телом он уже ничего не чувствует и мыслями он уже где-то не здесь. А со стороны все видно. Видно новые удары, видно новые следы. Глядя со стороны тоже можно чувствовать. Может, не ту боль, но то неприятное ощущение, тошноту. Со стороны смотреть не хочется, хочется отвернуться, но если уже видел, то все равно не забудешь. Не забудешь, никогда, тот едва уловимый запах, ту картину, то чувство, когда хочется бежать не оглядываясь. Только вот он, тот, кому этот спектакль предназначался, тот, кто играет в нем главную роль, ничего не видит. И вовсе не от того, что поднимать опухшее веки сложно, не от того, что все сосуды полопались, что кровь и пот застилают глаза, все от того, что смотреть не на что. Все от того, что мозг расплавился, что нет возможности понять что-то. Все смешалось, в порыве боли, ненависти, отчаяния. Во всех словах, во всех действиях слышалось совсем иное, то – чего не должно, не могло быть. Продолжится ли, кончится ли, все едино; короткие вдохи, резкие выдохи, полузакрытые глаза и кровь, ее запах и вкус всюду, всюду, всюду. Другой бы, наверное, умер, но он-то особенный. Он только лишь опять проваливаться куда-то, ощущениями теряя даже пол – свою единственную опору.На кубике снова выпадает единица: пропустите ваш ход.
Нет ничего. Не чувств, ни мыслей, не действий, ни ощущений. Вообще ничего. Нет звука, цвета, запаха. Пустота. Безграничная, ничем не заполненная, в которую ничего уже не может проникнуть. Толстый панцирь, надежная камера. Не выбраться, не расколоть. Остается только быть в ней, если это возможно. Он – пустота. Пустоте не интересно, что там, за ней, что вокруг нее. И ему не интересно тоже. Тут своя атмосфера, без рамок и границ, без сущего и настоящего, без боли, без злобы.Шестерка: вернитесь на старт.
Боль в голове. Не как ощущение, а как мысль. Если о ней не думать, она будет во сто раз меньше, но как можно не думать о ней, когда ясно ощущаешь свои сломанные кости, свои пробитые легкие? Как можно контролировать что-то, когда мозг сотню раз менял свое положение, на дюйм, может два, сотрясаясь от ударов? Контроля нет: в голове звон, в голове игральные кости ударяются о стол из черного дерева, потолок идет кругом, и все звуки, настоящие, превращаются не более чем в монотонное мычание, без смысла. Монотонность и непрерывность чужого голоса здесь, совсем рядом, и тихий звон колокольцев где-то за гранями его понимания.Яжев, равноп, рощу – не несут никакого смысла, единственное, что еще хоть как-то поддается восприятию: Деймос. Слово, вбитое в голову, выжженное на каждом миллиметре плоти и костей. Это слово, и запах, едкий, странный, непонятный, который прожигает легкие изнутри. Горько, кисло. Тихое мычание, или стон, попытка повернуться на бок увенчанная неудачей. Жалобный или же наоборот, раздраженный, стон. Насколько, интересно, все плохо? На столько, что можно только повернуть голову и сплюнуть кровавую жижу. На столько, что можно лишь ощущать, как она стекает по лицу, оставляя за собой теплый след.
- Фобос. – Все разбито, до того, что выходит нечто больше похожее на «фбс». Хочется продолжить мысль, выплюнуть все те слова, что вертятся в голове, сталкиваясь с колокольцами и приводя их в движение. Но не получится. Знает же, что не получится. И на то есть ряд причин, из за которых получается только растянуть разбитые, опухшие губы в болезненной, кровавой улыбке.
В темноте не так страшно, пожалуй, смотреть на его лицо. Изуродованное, где нет больше носа, губ, глаз, есть только что-то одно, неправильное, без формы, одно кровавое пятно. Но в темноте не видно. Знал, как будет. Тогда, дело было вовсе не в атмосфере, дело было в том, что он изначально боялся увидеть свое случайное отражение. Самодовольное «хм», и пустой взгляд в потолок. Но потолка не видно. Видно темноту. Такую же, как в его глазах, как в его помыслах, как в его пустоте.
Отредактировано Leah Kroeker (2017-02-02 15:09:39)