Воротник топорщится.
Накрахмаленный чопорностью супружеской чуждости, воротник топорщится кружевом безотчетной тревоги, ажурно плетенной из грубой нити неловких отношений, авторитарно пришитой непреложной волей Гриндевальда по рваному краю матримониального союза двух нелюбящих сердец.
Вильгельмина морщится.
Исколотая иглами сестринской ревности, Вильгельмина морщится атла́сом рафинированных манер, прозорливо раскроенных по форме непробиваемых доспехов, бессменно носимых на расстоянии полета заклинания от Харибды брачного ложа — почивальни Сциллы, торопливо потчующей все шесть голов смыслом, логикой, комфортом, покоем, пониманием и поддержкой умирающих в зародыше отношений.
Восприятие искажается.
Раздробленное крахом девичьих надежд, восприятие искажается муаром конфликтующей реальности, успешно девальвировавшей концепт личного счастья, уверенно ревальвировавшей понятие фамильного долга, ультимативно выведшей служение общему (и подспудно — частному) благу на передний план.
Жизнь идет своим чередом.
Пригладив ершащиеся нервы мятным чаем, новонареченная фрау досуха — досмысла — выжимает разбухшие в пене дней резоны замужества («Вот уж точно не ради твоего собственного удовольствия в жены тебя родители отдавали. Не будь смешной, Вильгельмина!»), и встает к волне лагом.
Лаг строен, волну подменяет трюмо.
Хорошо ли сидит на ней платье? Годится ли для разграбления гробниц?
Да тролль его знает! Мародерство дочери чистокровного дома Вайнгардов в новинку, не разобралась еще, под какую сорочку носить. Знает только, что перчатки обязательны: все встреченные ночью на кладбище магглы в перчатках щеголяли — традиция, должно быть. Исторически сложившийся ритуал.
Впрочем, на сей раз она не против: перчатки (велюровые, гипюровые, кожаные (из зеленой мамбы!), шелковые, вязаные, меховые, с подбивкой, оторочкой, вышивкой, по локоть, запястье, оперные, без пальцев (о митенки!), с дорожкой пуговиц, шнуровкой и без) Вильгельмина любит, а вечно ледяные руки благодарят ее нежным прикосновением и отсутствием преждевременных морщин.
Молодцы эти магглы — хорошо придумали (хоть что-то!).
Размышляя подобным образом, фрау Вайнгард-Крамер трансфигурирует убор (тонущая в пышном жабо номинально наличествующая грудь выглядит теперь вполне достойно), взмахом палочки сочетает его с аксессуарами (змеиная кожа неизменна), негромко кличет Альке («Бренди подашь к полуночи, однако холодные закуски также держи наготове — хозяин, возможно, пожелает подкрепиться»), едва касаясь перил легко сбегает по лестнице (Хайнер, должно быть, уже ждет), единым движением вплетает руку в мужнин локоть и — кружится в вихре трансгрессии.
В беззубых деснах каменной кладки повисает линялая тряпка укатившегося за горизонт заката. Меж некогда алебастровых, а ныне выкрашенных в мерклые тона истлевших веков, меж прежде кипенных склепов немо шныряет серая крыса сумрака. Из ярких красок апреля преддверие ночи высасывает цвет. Фасет вечера — до чего блеклое время суток!
На талыми водами омытую землю Père Lachaise она ступает полушагом, полусекундой позднее супруга (все в точности как словом маменькиным завещано, жене покорной, жене послушной предписано) и замирает, абсорбируя тихую речь сумеречного некрополя: в объятиях главного входа песнь о Городе света, разумеется, слагает аккордеон. Что за Париж без французского аккордеона!
Вильгельмина томится.
Ей хочется туда, в дивные переливы нот, мягкий свет фонарей, дразнящие ароматы pâtisseries: гулять по широким бульварам, лакомиться «пьяными» каштанами, вкушать молодое вино, смеяться открыто, целоваться украдкой, подсчитывать мимов и шарманщиков по пути. В конечном итоге, ей всего 22, они лишь пять месяцев женаты, видятся (дай Лорелея, если хотя бы) по полчаса на дню, первую брачную ночь провели порознь, медовый месяц и тот под гнетом спешных дел урезали! Дозволительно молодой чете хотя бы вечер (единственный, стоит отметить, вечер!) не мелкому пакостничеству Марты, не общей проблематике Министерства, не кладбищенскому заданию Геллерта — друг другу таки посвятить!
Внезапно раздосадованная, фрау Вайнгард-Крамер обращает помыслы и взоры к мужу, намеревается заговорить, однако спотыкается о твердокаменную решимость челюсти, иридисцентную иронию вопроса и соглашается, дескать, такая жизнь (понимать бы еще, какая именно) видится ей недурной: уж в ней место большему количеству времени на укрепление шатких семейных отношений, верно, отведено.
Впрочем, финальную часть соображений она топит в безмолвии (будь смысл поступать иначе, а так!..), пережимает трахею аккордеонной песне и настраивается на тоскливый, бесплодный труд. Ради общего (и, разумеется, частного) блага.
К тринадцатой по счету усыпальнице Вильгельмина познает пресыщение, усталость и жажду. Упоение архитектурными красотами скрадывает забираемая магией энергия (манкирование приглашением полюбоваться «тем лепным завитком» растет по экспоненте): совместное времяпрепровождение аврор Крамер рассматривает в качестве удобной возможности научить канцелярскую крысу Вайнгард-Крамер чему-то новому (и далеко не всегда простому).
Вот и сейчас он снова и снова показывает движение («Ровнее на выходе из петли, Вильгельмина!») и диктует магическую формулу («Четче произноси согласные! Пусть от зубов отскакивают!»). Откровенно вымотанная и решительно непонимающая, на что ей (золотой девочке, пресс-атташе, мужней жене) все это безобразие, она уже даже не злится, только механически повторяет то, что ей говорят.
Наблюдающий за вялыми усилиями (почти) безропотно подчиняющейся, только прямее держащей спину благоверной, Хайнер хмурится, щурится, кривит рот. Извлекает из кармана палочку. Проделывает, казалось бы, ровно те же самые пассы, произносит, казалось бы, ровно те же самые фразы, однако эффекта добивается кардинально противоположного.
Пространство вздрагивает, отталкивает их от двери невидимой рукой. Чадит.
Обнаруживающие чары, противодействующие чары, отменяющие чары… чары, чары, чары. Незнакомые заклинания тянут из волшебницы концентрацию внимания, в результате чего исследование последней гробницы знаменуется неосмотрительно сдернутыми с останков тела остатками одежды, под влиянием побочного действия недавнего заклятия в один миг рассыпающейся в прах. И без того мефитический воздух полнится пылью, горло схватывает пустынной сухостью и неодолимым кашлем.
Словно в приступе эпилепсии сотрясаясь всем худощавым телом (ей кажется, или Хайнер и в самом деле смеется?), со всей возможной грацией (хотя теперь какое уж там!) женщина увольняет себя от присутствия в очередном всецело бесполезном склепе, спешно покидает каменную ловушку и надсадно кашляет в сгустившейся тьме. От сильного напряжения на глазах показываются слезы, от крайнего смущения на щеках проступает румянец, от безнадежных попыток прервать балаган непристойного поведения только сильнее становится мýка.
Делается жарко, нестерпимо хочется пить.
Отредактировано Wilhelmina Weingard (2017-02-08 01:04:24)