|
О ПЕРСОНАЖЕ
статус крови: | школа: |
Tergeo, Episkey, Ferula
With touch he can hear, taste, smell, see,
and he has fourteen other senses there are no words for.
Memory, he said, is a sense, not a power.
— Они ничем не пахнут, сэр.
Однажды Абрахам бросил в шутку «от не-магов за версту несёт лакрицей и горелой пылью»: Роланд долго принюхивался к лакрице (главное — не класть в рот, вкус отвратительный) и искал в особняке углы погрязнее (сесть на колени, достать коробок спичек, зажечь одну, бросить в свалявшиеся комья пыли, похожие на облака, из которых идёт дождь, ждать, вновь принюхиваться).
— Они ничем не пахнут, сэр, — говорит Роланд, провонявший и лакрицей, и пылью, и огнём, и даже отхвативший тумака от какого-то мальчишки не-мага за расспросы и приставания.
Роланд украл у него пуговицу — чтобы не остаться без доказательств. Пуговица, наверное, обиделась и в ответ украла у Роланда две недели удовольствий: без банановых пудингов, атласа и выходов на улицу. Он не уверен, указана ли в законе Раппапорт именно такая мера наказания (без отбивных он бы ещё мог прожить, но сладкое — слишком жестоко) и что предусматривается за лацкан, который он прихватил вместе с пуговицей, но утаил в глубине кармана; родители пуговицу выбросили, а лекцию о не-магах прочитали невероятно скучную.
Детство Роланда: шершавый налёт на зубах (леденцы), желтоватые ногти и засохшие корочки мандаринов, белые хлопья разбитой посуды, дребезг оконного стекла (капризы), ссадины, ушибы, порезы, царапины, дорожная пыль, въевшаяся в саднящие ладони. Матильда проглатывает возмущение и пытается всё починить (Tergeo, Episkey, Ferula, Reparo): измазанные кашей из грязи и крови колени, фарфоровые тарелки из любимого сервиза, разорванный свитер, пятно от сливового соуса на рукаве, проплешину на затылке (волосы прищемило дверью, но Роланд не смутился и побежал дальше; «КАК?»). Роланд знает: магия всё может исправить, даже если что-то не так — с ним самим.
На одном месте неудобно, неуютно, невозможно; комнаты мало, дома мало, стены давят не меньше, чем воротник рубашки, вгрызающейся в горло — Роланду душно и беспокойно. Закрытая дверь — ограничение, застёгнутое пальто — ограничение, дисциплина — ограничение. Роланда слишком много, у Роланда слишком много: сил, энергии, мыслей, идей, вопросов, вариантов ответов; от этого зудит голова и ломит тело. Силы — магические, физические — жгут изнутри, развязывают руки, их избыток — вынуждает.
В качестве наказания его садят за стул — будешь сидеть несколько часов — Гиллеспи-младший шевелит пальцами, потом ногами, потом тело сводит судорогой, пока он раскачивается взад-вперёд; запрет на перемещение в пространстве и невозможность движения доводят его до слёз. Роланду всё окружающее кажется слишком статитичным и медленным, непонятным и непохожим на то, что привычно ему: шум, бег, яркий свет, сильный ветер ведь не умирают, когда ты становишься взрослым.
Роланд боится застыть. Роланд не сможет.
Obscuro
Here death will first enter my freshman head on a visitor’s passport, putting one tangible
Word in my mouth, a capsule for the day when I will be evicted from my home
Suite home so full of life and damned to roam bodiless and without a thing to say.
Роланд завороженно наблюдает за тем, как птица-гром, высвобождаясь из каменного плена, видит его и бьёт крыльями; сжимает кулаки, хватая пустоту — скоро вместо неё будет его волшебная палочка. Мир расширяется (как кажется Гиллеспи — до бесконечности), Роланду нужно расшириться ещё больше: быть везде, быть всеми и со всеми, вступить во все возможные клубы, исследовать каждую лужу и попытаться пробраться в каждый чулан. Сливовый соус больше не заметен на бордовой мантии, первыми заклинаниями, которые самостоятельно заучивает Роланд, становятся всё те же Tergeo, Episkey, Ferula и Reparo — где находится Роланд, там рассыпается сеть мелких трещинок. Гиллеспи — преждевременный кракелюр собственного тела: порезы, вывихи и ссадины теперь нужно зарисовывать самому, потому получается рвано и искусственно.
Постепенно в голову прокрадывается злость: Роланд злится на внутреннее оживление, что будто бы толкает его в спину, злится на острые углы стен, на разбитую плитку, на кровь, просачивающуся из дрожашей руки; все вокруг словно не видят, что Илверморни и их недостаточно: Роланду нужно больше, Роланду уже к четвёртому курсу беспробудного бега тесно — зудят голова и ладони. Гиллеспи и защитник, и жертва, и обидчик: всё так же хватается за всё, но чем больше дел, тем невыносимее возрастают и нерастраченные силы. Вчера он вместе с Эйденом и прочими превращал волосы Беверли в глумливый комок шипящих друг на друга змей, сегодня говорит «Эйден, это отвратительно», ловит рукой пощёчину и в сумерках гладит дрожащие плечи Беверли, испугавшейся его самого и внезапной перемены больше, чем уже привычного дня издевательств.
Изначальное облегчение вырождается в потребность, интерес к учёбе мутирует в обречённое «нужно», искривляется в заносчивость и выжженную гримасу — Роланду нужно учиться, поглощать и поедать всё свободное и несвободное время, иначе голова раскалывается на беспокойные половины. Пространство вокруг шумит тревожным фоном, заползает в уши и осядает внутричерепным зудом; необходимость оставлять палочку в школе на время каникул из капризного нежелания становится тоскливым и затяжным голодом.
Матильда говорит: ты уже взрослый, Роланд, я не могу лечить тебя постоянно — и отмахивается от него лечебными зельями. Зелья медлительны и неспешны, срастающиеся края кожи чешутся невыносимо — ночами он не спит, беспорядочно дёргая ногами и раздирая только зажившие корочки (на рукаве и простыни больше не сливовый соус).
Матильда говорит: Роланд, возьми себя в руки, — меняет ребяческое умиление на гнев, — возьми себя в руки и угомонись наконец. Матильду больше не радуют благодарственные письма, успехи Роланда нивелируются и измельчаются им самим: мне это ничего не стоило (если проговаривать из раза в раз, станет правдой).
Матильда говорит: пожалуйста, прекрати, — голос вымученный, вымоченный в прогорклой усталости; тон её писем дробится на мелкие буквы и высушенные формулировки. Роланд около двух месяцев проводит в больнице — середина шестого курса, очередная оплошность — родители встревоженно появляются на пороге, а потом (как и всё прочее) сжимаются до привычной неспешности и формальности, что приводит Гиллеспи в бешенство. Мать качает головой, отец невозмутимо отстранён, дни и ночи — пустые, заполненные омерзительным и невыносимым ничем — тянутся к шее Роланда тугим воротником, мешающим спать и укладывать мысли в ровные строки.
Всё отступает буквально на месяц, когда он возвращается к учёбе: долги, отложенные дела, ворох неизбежно скудных новостей (без тебя ничего не происходит), Беверли, вновь обратившаяся в собственную тень (тень синяков под глазами, свинцового кровоподтёка под коленом и издевательского шёпота ребят под предводительством Эйдена). На пятой неделе злость перестала прятаться в тени поминутно расписанных дней и улеглась остроугольным комом в горле: Роланд ощущает подступающую тошноту, когда Эйден шепчет Obscuro и ужимает видимое Беверли пространство до неразличимой пустоты. Роланд и сам ничего не видит, зажмуривая глаза и смыкая челюсти так, что десна с правой стороны начинает кровоточить; когда Гиллеспи слышит всхлип, отдающийся в голове настойчивым звоном, что-то надрывается (эй, ты чего) и впускает оглушительный грохот (пульс отдаётся барабанной дробью, кровь стучит в ушах, всё задрапировано плотной дымкой). Роланд ломает Эйдену руку; Роланд знает, что так — без палочки — намного обиднее: слишком примитивно для Эйдена, каждую мысль вплетающего в магию, слишком больно для того, что не причинено магией.
Матильда говорит: ты такой молодец, — школа гудит сплетнями об инциденте, Роланд — герой и защитник, обладатель индульгенции на все предыдущие выходки, — я горжусь тобой.
Роланд застывает — впервые — и не может пошевелиться, обездвиженный чужой кровью.
Crucio
No illusion, no delusion, no bluebells.
Why should I live by reality that murders?
— Мне очень жаль, — проговаривает Гиллеспи механически (ощущая потребность).
Эйден смотрит либо сквозь него, либо мимо, словно огибая взглядом нежелательно заполненное пространство; говорит: ты трус и предатель — Роланд кивает механически (ощущая потребность), разворачивается и уходит.
Визит вежливости.
Роланд препарирует происходящие перемены: угловатые движения, резкие и судорожные, уступают чуть ли не извращённой мягкости, назойливый окружающий шум съедается тишиной, паника нерастраченного времени растворяется. Тело ощущается не гремящим набором конечностей, болящих и рассинхронизированных, а единым движением, следующим за заданной волной. Роланд не знает, что с этим делать — действительно не знает — и поначалу не делает ничего, замирая в испуге.
Гиллеспи неподвижно сидит на покрытой белёсым туманом лужайке, сгребая в кулак вынырнувшую из сумеречного молока бабочку; отрывает ей крылья, растирая между пальцами — руки теперь в шёлковой пыли — и застывает в той же позе. Гиллеспи долго смотрит на свои ладони, на отражение в карманном зеркале, на расплывающейся по всему листу почерк, на подсчитанное когда-то, но уже наверняка неверное число мелких шрамов, на пятно, появившееся на рубашке после обеда.
Гиллеспи пережёвывает маслины слов: все сплошь кислые, горькие и круглые — так и норовят куда-то укатиться, обжигая язык; определить перемену, зафиксировать её в буквах не удаётся.
Какой-то ночью в борьбе бессмысленного процесса рефлексии и тысячного прогона одних и тех же ситуаций — ярких и быстро сменяющих друг друга — Роланд вновь ощущает, как из зафиксированного точечного момента расширяется до буйства красок и переживаний, дурманящих голову запахами, лицами, событиями; ощущает и судорожно хватается за переваренный страх. До Гиллеспи туго, толчками доходит: что раньше казалось потребностью и главенствующим над ним условием, то сейчас отдаёт острой болью в голове, застилающей глаза и мысли; «взять себя в руки» значит ограничить, отсечь всё, что не вписывается в окружность, заданную уравнением безопасности. То, что происходило — опасно, вредно, неуправляемо; то, что должно происходить — результаты вычисления простой и лаконичной формулы.
Формулы контроля. Роланд рад, что палочку на время каникул нужно оставить в Илверморни.
Заканчивает школу Гиллеспи ровно с теми результатами, которые были необходимы; преподаватели говорят «вы могли бы сделать куда больше», но категория «больше, чем нужно» Роландом рассматривается как вредоносная и развращающая. Больше значит выйти за пределы окружности, но всё, что выпирает из неё хотя бы на дюйм, Роланд готов отрезать. Он так и делает, когда ощущает возвращение прежнего хаоса: бьёт себя по лицу (очнись, очнись, возьми себя в руки), по рукам (нельзя), вновь по лицу (прекрати).
МАКУСА — его новая окружность, трёхлетние курсы аврората — временное ограничение, переводящее в статус запертого в правила и указы мага. Всё, что находится за пределами установленных законов, должно быть наказано, изничтожено; всё, что в самом себе Роланд (как потенциально опасный) обнаруживает выходящим за рамки, дотошно исследуется и отвергается.
На одном из первых заданий тело Гиллеспи вновь заполняет липкий и вязкий бессистемный шум: мелкая дрожь, царапающий лицо гнев, набухающее и давящее на грудную клетку сердце; от осознания этого Роланд ныряет лишь глубже, разглядывая бешенство, пытающееся ударить его по лицу (не его бешенство, это бешенство не принадлежит ему, не является им, представляется чем-то отдельным, вытесняется в идиотский образ из детского атласа). Пока прочие не видят, Гиллеспи выкручивает запястье левой руки так, что левая часть спины тревожно немеет; вместе с этим немеет и гнев, вновь умещающийся в необходимые рамки.
Ночью Роланд — пустая квартира, зияющие глазницы окон, переругивающийся с водостоком ветер — направляет на себя палочку и выталкивает изо рта красное Crucio. Что не в состоянии ограничить себя само, должно быть подчинено.
Avada Kedavra
I carved upon my desk unsayables. He drank until he vomited on himself.
Eavesdropping, the others resisted sleep. The house knew the pain of sun on lacquered floorboards.
Тревожные косые буквы из писем Матильды Роланда интересуют мало — её дежурный интерес и не менее дежурное беспокойство уже несколько лет как не укладываются в его режим. 12 лет, если быть точнее. За обеззараженными днями следуют обеззараженные недели, месяцы и годы; безопасное пространство давным давно выстроено и благополучно функционирует. В системе нет места сбою и погрешности: всё отлажено, каждая мыслительная шестерёнка отлита по эталонному образцу, кирпичи саморегуляции выложены идеальным симметричным узором.
Тревожные косые буквы из писем Матильды Роланд принимает за такую же дежурность, как и он сам: сложно поверить в то, что что-то ещё выжило и существует вне очерченного им участка. Гиллеспи не давал на это разрешение.
Круги под глазами — привычный склизкий серый, опухший и округлый, как и плавная текучесть жестов Роланда. Подушечками больших пальцев он надавливает на отметины бессонницы до тех пор, пока не вспомнит, что под кожей — кость; под ногами — бурые комья из снега и земли, заледеневшие в асфальтную корку — под ногами твердь. Роланда ценят не за самоотверженность (не за ту самоотверженность, по крайней мере), не за готовность бросить своё тело в крематорную пасть боя, не за выедаемый из глазниц интерес (вечером каждый шаг по направлению к выходу из Вулворт-билдинг выгрызает несколько фунтов мотивированной плоти). Гиллеспи держит себя в обозначенных границах не идеально, а безукоризненно.
Огни революции Гриндевальда — истеричные, крикливые, хаотичные — Роланду кажутся насмешкой над всем тем, что он судорожно выкраивал и отрезал десятилетиями, раздражителем, бессистемным и опасным заболеванием. Гиллеспи замирает, наблюдая за реакцией магического сообщества на первые кровопролития, задерживает дыхание, когда МКМ объявляет о создании «Resistance», сдержанно улыбается (растягивает уголки губ в нужной степени), когда его вызывает начальство. Роланда не благодарят за прямолинейность, потому изначальный отказ от боевой группы трактуют искажённо (Роланду, впрочем, всё равно не понять, как именно); происходящее будоражит Гиллеспи в той тревожной степени, что лишает сна вот уже четвёртый год, оставляет засечки на тыльной стороне руки и покрывает заплесневелым инеем виски — отрастающий ёжик волос седой. Происходящее будоражит Гиллеспи настолько, что он впервые за долгое время вновь вынужден себя ограничить: никаких прямых столкновений (Конфедерация не понимает), группа расследований — идеально (коллеги не понимают), уход Джерниган — мгновенный его уход (Эльфреда усмехается — Гиллеспи не наделяет её усмешку никаким прилагательным).
Роланд не предан войне — предал бы её забвению; не предан МАКУСА, пусть и отстаивает притязания законов; МАКУСА и все связанные с Конгрессом дела — единственный возможный способ существования.
Матильда — постаревшая, погрубевшая, поникшая — во время одного из последних семейных (многочисленных) ужинов тихо плачет на втором этаже (один из углов — тот самый, подожжённый). Роланд поднимается по лестнице, принюхивается (не обнаруживает ничего общего), замечает мать — клей, на котором держится поднявшаяся вместе с ним официозная улыбка, тает — приязненность стекает с лица, обнажая беспокойство.
Матильда говорит: возьми себя в руки, Роланд, — замешкавшись, пропускает через рот остаточный всхлип — кроме войны работы есть и семья. Эбби — чудесная девушка, колдография сделана несколько месяцев назад в Париже, но там стало так беспокойно, что ей пришлось временно перебраться в Нью-Йорк. Эбби — чудесная девушка, Роланд, кроме войны есть и семья. Возьми себя в руки, не забывай о том, кто ты.
Эбигейл (не Эбби, она же не собачка) на помятом картоне улыбается несколько смущённо — будто бы знает, как докучлива Матильда и зачем та выпросила колдографию; Гиллеспи обнимает мать и говорит: я помню о том, что нужно не это.
Когда он выходит из дома — душно, тесно — Эбигейл, уткнувшаяся в закутанное шторами окно, прячет в уголках рта неровный шов насмешки. Роланд давно её не видел.
От Эбигейл он ничего не слышит годами — и не слышал бы ещё столько же, нисколько не придавая тому значение, если бы её присутствие в городе не бросалось периодически в глаза. Гиллеспи редко выходит в город, ещё реже выходит в семью, когда первое пересекается со вторым — в точке, за которой закреплён Роланд — получается не менее странно, чем безучастно-вежливый тон Эбигейл, сопровождающий эхо её абсолютно одинаковых вопросов.
Гиллеспи слеп во всех отношениях, затрагивающих семью — ослепил себя, если выгладить эту полуправду; родственники повисают на его шее заляпанным воротником, кузина — повторяющимися фразами.
Эбигейл прорезает заклеенные им же веки, вторгаясь одной из ночей прошлого года в его квартиру; Роланд отточенным жестом демонстрирует полнейшее отсутствие раздражения — полнейшее отсутствие любой экспрессивности — пока кузина захлёбывается (в восприятии самого Гиллеспи, отмеряющего каждому слову по равнозначному отрезку времени) рассказом о готовящемся нападении Todessturm. Роланд устало думает о том, что она, как и все прочие, поддалась соблазнительной панике. Это не оправдание — Гиллеспи хмурится специально изученным мышечным сокращением, которое допускает «хмуриться» без каких-либо прочих опознавательных признаков — это не оправдание, а вердикт.
На поверхность словесной воды всплывает Эйден — Роланд, раскрывая рот чуть шире, чем обычно, просит повторить фамилию, созвучную открытому перелому руки, смыкает пальцы на плече Эбигейл и мгновенно трансгрессирует.
Ранним утром Роланд — запертая (от кого?) комната, зияющие глазницы окон, переругивающийся с водостоком ветер — направляет на себя палочку и выталкивает изо рта красное Crucio. Crucio. Crucio. Дополнительные секунды за каждый год, проведённый без отрабатывания рефлексов, дополнительные минуты за каждый год, проведённый в неосознанном комфорте клетки привычек, последняя минута — за стёртого Авадой (Авадой Роланда) напарника Эйдена. Эйдену удаётся сбежать, пока Гиллеспи заходится кровавым кашлем; Эбигейл Марту Роланд забирает с собой, поначалу думая стереть ей память — но руки Роланда колотятся так, что палочку не удержать; кровь пузырится и тонкой ниточкой подвязывает губы, пока всего вокруг становится слишком много. Гиллеспи слишком много, Гиллеспи — и Эйден, и Эбигейл, и Марта, и уничтоженное тело, и гнев, и бешенство, и всё то, чем нет это не я я этим не являюсь чем удобно отсекать от себя заражённые куски плоти.
Следующий год Марта будет рассказывать ему всё, что ей известно о прошлом и настоящем Todessturm; Марта должна или говорить, или прогибаться под нож, которым удобно отсекать от себя заражённые куски плоти.
утратило актуальность:
Mathilda Edwerdina Gillespie [née Wilkinson] // Матильда Эдвердина Гиллеспи (урождённая Уилкинсон), мать, чистокровная, прочерк;
Abraham Kendrick Gillespie // Абрахам Кендрик Гиллеспи, отец, чистокровный, член международного бюро магического законодательства;
Abigail Elethea Gillespie // Эбигейл Элетеа Гиллеспи, троюродная сестра, прочерк, прочерк;
— Детство не представляет интереса.
— До конца шестого курса пребывает в состоянии крайне эмоциональном, хаотичном и зачастую болезненном: у Роланда слишком много энергии и сил, и если их не тратить, они оборачиваются против него.
— Гиллеспи, примыкающий сознательно к любой группировке и компании, долгое время наблюдает за издевательствами над учащейся курсом младше Беверли (участвует редко). Последней каплей становится вечер, когда приятель Роланда — Эйден — ничего не объясняя, ослепляет Беверли заклятием. Продолжить он не успевает: Роланд рассержен, растерян, напуган, в состоянии аффекта ломает Эйдену руку. Герой, иначе и не скажешь.
— После этого инцидента хаотичность переживаний отступает, а сам Гиллеспи решает, что потенциальную вредоносность следует ограничить настолько, насколько это возможно. Девиз следующих лет: сознательность, самоконтроль, самовоспитание, самонаказание (в случае необходимости).
— Поступает на курсы аврората МАКУСА, после их окончания присоединяется к штабу. Роланд — выдержка, стерильность, надёжность, постоянство — следующие годы доказывает лояльность и устойчивость словом и делом.
— Отказывается от участия в группе быстрого реагирования «Resistance».
— Успехами последнего года группа расследований обязана не только общей слаженности, талантам и навыкам Гиллеспи — безусловно — но и тому, что всё это время информацию о деятельности «Todessturm» ему передаёт Марта Крамер. Внедрённая «Todessturm» для слежки за Роландом и ситуацией в министерстве Марта какое-то время действует под личиной его кузины Эбигейл, также работающей в аврорате. Она раскрывает себя, когда выясняет обстоятельства одной из грядущих акций; чудеса и судьбоносные повороты оборачивают всё так, что одним из исполнителей оказывается Эйден. Роланд (импульсивно, бесспорно) срывается и трансгрессирует вместе с Мартой на место акции и убивает напарника Эйдена. Последнему удаётся скрыться.
— Слава МАКУСА!
навыки:
Главная особенность любых его магических навыков — в случае боевых заклинаний особенно — в тотальном самоограничении: там, где другие маги не дифференцируют физическое, эмоциональное и магическое, Роланд жёстко отделяет реализуемый (процентах на 60) потенциал, поскольку до сих пор сомневается в умении контролировать самого себя. Гиллеспи умеет ждать, знает, сколько ждать нужно и сколько придётся; за десятки лет постоянной (вынужденной или нежелательной — не суть важно) коммуникации с магами выработал проницательность, основанную как на чужом, так и на рефлексивном опыте. Роланд — один из лучших в аврорате МАКУСА, за двадцать лет работы не вызвал практически ни единого подозрения в превышении полномочий или нарушении каких-либо правил. Роланд — машина повиновения собственным правилам, что играет МАКУСА на руку ровно столько, сколько эти правила главенствуют в его системе ценностей.
ДОПОЛНИТЕЛЬНО
Связь с вами:
Ух, только свяжитесь!
*[— Tell me again how you were defrocked.
— Overnight.
— That’s half.
— Bibulously.
— That’s hardly uncharacteristic.
— Alright. There are things
we don’t fathom: the “noumenon.”
]Ткань рубашки прорвана в одном месте, аккуратный тонкий шов — зарубцевавшаяся ниточка крови. Эррон, вероятно, напоролся на гвоздь, поспешно удаляясь в сторону от кивающих вслед фонарей: ботинки в пыли, немеющие на холоде пальцы впиваются в ладонь (при детальном утреннем осмотре будут обнаружены багровые лунки), въедающийся в уши хрип и сиплое дыхание самого Эррона, которого благоразумие гонит похлеще любопытства. Рубашку, увы, придётся выбросить.
Рвота подступает неожиданно, и Бартлетт послушно сгибается пополам. От вида и запаха тёплой непереваренной мерзости мутит ещё больше.Может быть, это его вина — сущность, награждённая именем, обрела самостоятельность и физическое воплощение. Пока история Гатлина была лишь газетной историей — пожелтевшей бумагой, занудной старомодной вёрсткой, безвкусными заголовками и выцветающими клише — её, считай, никогда не существовало. Но вот её проговаривают: на городском совете, в новостной сводке и — механически — сплетническим ропотом местных зевак; её проговаривают, и из влажных звуков рождается первобытная дрянь.
Нет, это бред.
Из его ночного сна (Эррон называет это сном) газеты следующим утром тоже вылепили гнусного гомункула: «НОВАЯ ЖЕРТВА ТАИНСТВЕННОГО КУЛЬТА». Неровные буквы в уголках рта неопознанного мужчины, скопившиеся мушиным роем вопросительные знаки и многоточие пустых глазниц — смерть состоит из (наступила от) шести букв, а не умерщвлённого тела.Кошмары Бартлетта не мучают.
Он исправно ходит на занятия, степенно разворачивается к классу спиной, жуёт приготовленный с вечера обед и пялится вникуда. Пожалуй, чаще смотрит по сторонам, но это ничего — таким в эти месяцы подозрения не вызвать.
Мучают Бартлетта обрывочные голоса, въевшиеся в уши: он раз за разом мысленно прокручивает испорченную магнитофонную ленту воспоминаний и всё никак не может определить, кому принадлежат тембры и интонации. Знакомыми они (не) кажутся, искажаясь с каждой перемоткой и постепенно вырождаясь в клокочущий шум.
Спустя несколько дней Эррон всё так же брезгливо вытирает салфеткой поверхность парты, утыкается носом в учебник,
раскладывает идеально заточенные карандаши и на вырванном из блокнота разлинованном листе оставляет 678 вопросительных знаков. Всю перемену он судорожно водит по бумаге ластиком до тех пор, пока от вопросов не останется и следа. Катышки Эррон растирает между пальцами — так знаки превращаются в твёрдую грязь.
На дневных улицах Бартлетту отчего-то неуютно: пронзительный серый цвет неба режет глаза, сговорившиеся набухшие тучи уже, кажется, протекают. Морось неуверенная и нечёткая (капли падают то тут, то за шиворот), раздражающе затянувшаяся; придётся вернуться домой пораньше. Дома Эррона ждут оставленные матерью грязная посуда и смазанная записка («ночью не жди»); клейкая часть стикера оставляет на поверхности холодильника уродливый след. Хорошо бы и холодильник вымыть.
Час на домашнее задание, ещё полчаса — на уборку и душ; за окном всё так же мокро и тоскливо, потому вместо привычной прогулки Бартлетт выбирается на крытую веранду (капли начали стучать веселее). В промозглой полудрёме и с книгой, заложенной на 240 странице, он сидит до шести вечера: в 6:12 вздыхает, потягивается и проворачивает ключ в замке четыре раза (впрочем, Маргарет и её изменившиеся планы возвращаются в 6:41 — Эррон недоволен и открывает дверь настолько медленно, насколько это возможно).Ритмично: кашель матери, стук ветки о стекло, падение капли из крана в немытую (блять, Маргарет) чашку, передвижение трескучей стрелки напольных часов. Комнату заветривает из распахнутого окна, уличный шум умирает с приближением комендантского часа; в доме холодно, но у Эррона — особенно. Зато не душно.
Бартлетт вытирает стенки запотевшего стакана с ледяным молоком (и терпеть не может периодическое ощущение влаги на ладонях), оставляет последние страницы книги на утро и ложится в кровать (спит круглый год под зимним одеялом и пледом). Мысли сбивчивые, бегущие с разной скоростью: одна налетает на другую, разбивая бережно выстроенный ряд, глаголы перемешиваются с существительными, овец невозможно подсчитать. Мучительно.
Окончательно невыносимым это становится тогда, когда отрывок бессознательного выхватывает ту самую магнитофонную запись шипящих голосов — Эррон распахивает глаза и понимает, что мать включила радио. Сфокусироваться удаётся лишь на осознании того, что в это время крутят повторы дневных эфиров; Бартлетт морщится и пинает стену. Радио утихает.
Поздно — спасительные остатки сладостной дрёмы окончательно разветриваются: не помогает ни лежание на спине, ни дочитанная книга, ни беззлобное рычание в подушку. Уличный шум, как известно, по ночам особенно жесток: редкие звуки машин, деревьев и ветра сливаются в симфонию, начало которой обыкновенно выманивает Эррона на прогулки; Бартлетт, наверное, готов забыть недавний сон и поддаться бессонной скуке. В конце-концов, в прошлый раз он смогубежатьпроснуться.
От куртки всё ещё пахнет костром — единственный запах, который в подобном случае Бартлетта устраивает — Эррон свешивает ноги с подоконника и мягко приземляется во влажную травяную грязь. Тихо ругнувшись, он прикрывает окно и следует тёмными улочками к одному из излюбленных мест — ничего особенного, на самом деле, лишь лавчонка под самодельной крышей на восточном выезде из Хей-Спрингса.
Шорох. Бартлетт готов поклясться, что слышит эхо собственных шагов, не очень искусно подстраивающееся под темп его ходьбы. Эррону время от времени чудятся шум мотора и говорок шерифа, но на это он привык не обращать внимания; другое дело — очевидные звуки. Придётся свернуть и сделать круг, до дома ещё далеко.Эррон смотрит на часы (2:37) — чиркает спичкой и, не успевая прикурить, вновь вычленяет искусственный звук. Вряд ли полиция носилась бы за ним бесшумный час:
— Кто здесь? — Бартлетт морщится, не очень довольный полученным раскладом. Несколько идиотски.
Прикуривает.